Звуковой фон Москвы 20-х – 30-х годов

     Мы воспринимаем окружающий нас мир, в том числе и родное место, в данном случае Москву, всеми своими чувствами. Можно говорить о специфическом колорите города, о его запахах, даже об осязаемой поверхности строений (вспомним пористый туф как основной строительный материал в Ереване), и, конечно же, как у каждого города, жизнь Москвы имеет и свой звуковой фон. Состав этого фона определяется как естественными, подчас техническими, так и специальными факторами, поэтому он, хотя и медленно и незаметно, если на нем специально не фиксировать внимания, меняется.

     В 20-е гг. многое из того, что было до революции, продолжало как бы по инерции существовать. Так, в моей старомосковской семье меня учили грамоте по чудесным гимназическим книгам. До сих пор помню стихотворение Майкова:

«Весна, выставляется первая рама,

И в комнату шум ворвался,

И благовест ближнего храма,

И говор народа и стук колеса...»

     Здесь поэтично и точно названы звуки города.

     Стук колеса... По булыжной мостовой стучали железные ободья колес телег, цокали копыта лошадей, стук производили и ручные одноколесные полки, на которых перевозили всякую кладь и продукты. Зимой удивительно уютно поскрипывали полозья саней о слежавшийся снег. О «стуке колеса» писал и при всей эстетической изысканности удивительно московский (как, скажем, и Скрябин) Валерий Брюсов в одном из стихотворений цикла «Urbi et orbi»:

«Я знаю этот свет неумолимо четкий

И слишком резкий стук пролетки в темноте

Над окнами контор железные решетки

Пустынность улицы, не дышащей во сне»

     Раз уж зашла речь о транспорте, напомню характерный скрежет трамваев (тогда еще не было чешских бесшумных вагонов) о рельсы и пронзительные звонки либо протяжные, либо отрывистые, которые вагоновожатый производил ударами ноги о пружинящий болт в полу. Постепенно увеличивалось число автомобилей. Сигналы еще не были запрещены, и нам, дотошным московским мальчишкам, доставляло спортивное удовольствие, стоя спиной к мостовой, на слух определять марки проезжающих машин: вот запел клаксон «линкольна», вот заурчал «бьюик», вот рявкнул «паккард», вот прошелестели шины «кадиллака», а вот раздалось «у-у-у» от такси «рено».

     Самолеты-бипланы летали медленно, их стрекотание долго слышалось над городом.

     Раньше телеграфные провода натягивались на столбы, и подчас от них шло характерное гуденье. Вспоминаю, как пел хор Пятницкого «Загудели, заиграли провода». В центре электрические фонари представляли собой матовые шары, в металлических сетках или на цепях, которые при ветре издавали скрип.

     А теперь о майковском «говоре народа» в широком смысле, т. е. о звуках человеческих голосов.

     В Москве, в отличие от других городов, в том числе и Петербурга, не было и нет главной улицы, по которой фланировала бы гуляющая публика. Быстрая ходьба всегда была и остается характерной для москвичей. «Вечно куда-то бегут», — с недоумением и раздражением говорят приезжие. Невольно вспоминаешь слова странницы Феклуши из «Грозы» А. Островского: «Вот в Москве народ снует, один — туды, другой сюды. И чего бегает, сам не знает».

     Конечно, наиболее людно, а значит и говорливо было на центральных улицах и площадях, на Тверской, Арбате, Театральной, Страстной. Особый, неповторимый гомон был во времена НЭП’a у Иверских ворот и Казанского собора на углу Никольской. Надсаживаясь, перекрикивая друг друга, торговцы предлагали свой товар, причем какой-то специфически неприятный — средство от дурного запаха во рту, от пота ног, от мозолей, от полового бессилия и т. п. Именно там Маяковский услышал и вставил в своего «Клопа» знаменитые «бюстгальтеры на меху». Торговали там и пищалками «уйди-уйди», китайскими трещотками. У паперти сидели беспризорные в лохмотьях и раскачиваясь жалобно выпевали «И стрекочут, кушать хочут». Везде слушалась не многоязычная речь, как теперь, а русская, причем без диалектальных особенностей, поскольку приезжих, в том числе южан, которые теперь наводнили столицу, было мало. Те, кто посещал столицу, подшучивали над московским аканьем (кстати, оно довольно умеренное) и характерной московской «оттяжечкой», по выражению Н. Лескова, т. е. некоторым растягиванием конечных гласных, даже заударных. «Вячерняяаа Маскваа», — поддразнивали москвичей питерцы, к слову сказать до сих пор скептически относящиеся к сопернице-столице.

     Ушли в прошлое многие звуки былой Москвы. Бывало мальчишки-продавцы выкрикивали названия газет и журналов; гнусаво тянули «старье берём» или просто нечленораздельное «рём» старьевщики в засаленных халатах, тюбетейках или фетровых шляпах с мешком за плечами. Пронзительно, причем на какой-то постоянный мотив выпевали мастеровые: «Точить ножи-ножницы, бритвы править, керосинки исправлять», «чинить матрацы и диваны», «стёкла вставлять стёкла». По дворам ходили шарманщики с попугаем, вынимавшем какие-то пакетики с сюрпризами или предсказаниями. Шарманка издавала щемящие жалобные мелодии. Иногда шарманщику сопутствовала жалкого вида молодящаяся певица, исполнявшая чувствительные романсы. А то можно было услышать и скрипку. По арбатским переулкам ходил бродячий скрипач, весьма горделивый, бравший только серебряные, а отнюдь не медные монеты.

     Внутренние дворы, скверы вокруг храма Христа Спасителя, бульвары кольца «А» оглашались криками и смехом играющей детворы; дети играли в игры, к нашему времени уже отжившие: в прятки, салки, штандер, казаков-разбойников, лапту, городки. Шум от детей не раздражал, а даже придавал какой-то уют в жизни, поскольку он не был бессмысленным диким оранием людей, одуревших от грохота телевизоров, радио, магнитофонов, от безумств дискотек. Вообще москвичи разговаривали заметно тише; манеру перекликаться через улицу или с балконов, перекрикивать друг друга даже в нейтральном разговоре, стоя рядом, привезли с собой южане.

     Если дети шли по улице пионерскими отрядами или классами (до начала 30‑x годов их классы называли группами, вытравляя гимназическую терминологию проклятого прошлого), то обычно пели. Чаще всего звучала песня «Взвейтесь кострами, синие ночи» — глуповатый набор громких лозунгов. А то в такт маршировке скандировали: «Раз-два, Ленин с нами. Раз-два, Ленин жив. Раз-два, выше ленинское знамя, пионерский коллектив! Будь готов — всегда готов! Будь здоров — всегда здоров!» С песнями маршировали и красноармейцы. На рабочих окраинах — Пресне, Симоновой (Ленинской) слободе, Дангауэровке — по праздникам из общежитий и подвалов коммуналок слышалось нестройное, но старательное пение собравшихся вокруг незатейливого праздничного стола недавних крестьян, нанявшихся на московские фабрики и заводы. Громкоговорители на улицах и в парках появились сравнительно поздно, и это стало истым наказанием, особенно для пожилых людей.

     В звуковой фон по утрам вплетались фабричные и заводские гудки, которые, как ни странно, не угнетали. Живя у храма Христа Спасителя, я различал их по тону: вот гудит Бутиковская фабрика, вот заголосил Эйнем (в народе долго держались дореволюционные названия). Своеобразные звуки раздавались у Арбатской площади: во дворе бывшего Александровского военного училища производилась учебная стрельба; об этом писала Надежда Павлович в стихотворении, посвященном андреевскому памятнику Гоголю.

     До сих пор речь шла, так сказать, о бытовых звуках столицы. Теперь предметом воспоминаний станет майковский «благовест ближнего храма», да не только ближнего, но и более отдаленных. Сначала несколько цифр. По подсчетам М. Александровского, в дореволюционной Москве в ее старых границах по камер-коллежскому валу и Окружной железной дороге всего было около 550 храмов. Из них домовые, как правило, не имели собственного звона. Далее, на монастыри и Кремль приходилось по одной звоннице. В итоге получается, что звонили приблизительно в 300 московских храмах. Звон Ивана Великого в детстве я не слышал; после переезда ленинского правительства в Кремль какое бы то ни было культовое начало в главном святом месте всей России было поспешно уничтожено. Звон Ивана Великого, да еще в основной — Успенский колокол довелось услышать уже в старости — на Пасху в 1993 г.

     В том месте, где я жил, главные впечатления от колокольного звона связаны с храмом Христа Спасителя и церковью Илии Обыденного. Звук большого колокола храма Христа Спасителя был непередаваемо красив. Обычно я слушал его в одном из живописных скверов, окружавших храм. Но к впечатлению красоты звона примешивалась щемящая грусть от сознания того, что храм по существу поруган, что его посещает жалкая горстка народа, что внутри со стен его каплет вода и образует на мраморном полу огромные лужи, что с 1922 г. при содействии советского правительства к великой радости Емельяна Ярославского (Губельмана) и его Союза воинствующих безбожников там хозяйничают обновленцы во главе с пресловутым псевдомитрополитом А. Введенским, проходимцы и доносчики (а значит, убийцы), а не достойные духовные пастыри — святитель патриарх Тихон; ставший новомученником протопресвитер Александр Хотовицкий и многие другие.

     Помню, однажды я, будучи 6 лет, из-за болезни не мог пойти в церковь на службу XII Евангелий, а все ушли. Я не зажигал свет в комнате: мне нравилось, что свет газового фонаря под моим окном, проникая через тюлевые занавеси, образует на потолке красивые фантастические узоры. Вдруг раздался треск — это вскрывалась Москва-река, и льдины, громоздясь друг на друга, разбивались о быки Старого Каменного моста. В это время гулко ударил колокол храма Христа Спасителя. Это значит — прочли 1-е Евангелие, а дальше — по мере чтения — удары умножались вплоть до 12 и всё кончалось перезвоном. Поскольку звон отмечал не только начало службы, но и ее этапы, то люди, которые по той или иной причине не могли быть в храме, знали: вот там сейчас поют «Верую», а вот запели «Достойно»; верующие крестились, а некоторые — особенно дома — творили соответствующую молитву.

     С товарищами по играм я по нескончаемым лестницам поднимался на крышу храма Христа Спасителя, обходил все четыре колокольни, любуясь видами Москвы, особенно Замоскворечья, пытался качнуть язык большого колокола, суставами пальцев стучал по краю колокола, ловя слабый-слабый звук, читал надписи на нем, разглядывал барельефные изображения царей; стоять под колоколом было жутковато: а вдруг упадет?

     В храме Илии Обыденного, где я долгие годы был служкой, а затем чтецом, имелся превосходный набор колоколов; бархатисто-певучим звуком обладал главный. Музыкально звонил пономарь Прокопий Алексеевич Тришин. Воспоминания о нем его правнучки и его фотоснимок в стихаре помещен в «Московском журнале» [PK1](1993, № 4). Поскольку полагалось ходить в свой приходской храм, я не слушал звона в других, вернее слышал издали, но специфики не улавливал (например, Святодуховской церкви у Пречистенских ворот, Воскресения на Остоженке, Похвалы Богородицы в Башмакове. Скорблю, что не слышал, как звонил знаменитый Сараджев в церкви святого Марона на Якиманке; я дружил с его племянницей, а недавно познакомился с его племянником. Как известно, характер звона зависит от содержания службы. Звон Великим постом в один край малого колокола невольно ассоциировался с молитвами «Покаяния отверзи ми двери», «Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми». Сплошного колокольного гудения всей Москвы, так называемого «малинового звона» я не припоминаю.

     Монастырские колокола замолкли в середине 20-х гг., а с года «великого перелома» стали стремительно закрываться и разрушаться церкви. К 1941 г. в Москве их осталось около 30. В 1930 г. колокольный звон в Москве был запрещен. Поскольку Воробьевы горы были за чертой столицы, москвичи ездили туда послушать незатейливый звон скромной Троицкой церкви, существующей и теперь около смотровой площадки. Но вскоре звон был запрещен повсеместно. Колокола сбрасывали с колоколен и разбивали на лом. Я воспринимал это и зрительно и на слух. С колокольни моей родной Ильинской церкви сбрасывали колокола через пролом решетки; этот пролом и теперь сохраняется с южной стороны колокольни как своеобразный мемориал советского варварства. В литературе трагедия уничтожения колоколов запечатлена Борисом Пильняком. Есть и кинокадры и фотодокументы, увековечившие позорную акцию. Оставалось с особым, щемящим чувством слушать в Большом театре колокольный звон в финале «Ивана Сусанина» и кантату Сергея Рахманинова «Колокола».

     Предоставляя другим охарактеризовать звуковой фон современной Москвы, позволю себе вспомнить восстановление церковного звона после Великой отечественной войны.

     К концу Великой отечественной войны советская власть, в какой-то мере поняв положительную роль религии и органический патриотизм русского православия, стала налаживать мало мальски нормальные отношения с Церковью: было восстановлено Патриаршество, в Москве за 3-4 года возвращено верующим полтора десятка храмов, разрешено открыть духовные учебные заведения, облегчен налоговый гнет и снят запрет с церковного звона. Снят-то снят, а где взять колокола? Впервые зазвонили в Москве — в церкви Николы в Кузнецах, и это понятно. Настоятелем там был протоиерей Александр Смирнов, пользовавшийся популярностью в народе и влиянием в Синоде благодаря своей образованности, проповедническому дару, эстетичности служения и крепкой хозяйственной хватке. Он не только раздобыл откуда-то и повесил на колокольне хороший набор колоколов, но и взял на работу великолепного звонаря (говорят, он звонил на храме Христа Спасителя). Вспоминается первый удар колокола на звоннице Новодевичьего монастыря; собравшиеся по этому случаю на площади в несметном количестве москвичи плакали от радости, обнимались друг с другом, творили крестное знамение и земные поклоны.

     Зазвонил и Елоховский собор. Небольшие, часто дребезжащие колокола оказались на колокольнях других храмов. Но в общем-то былой московский благовест, как составная часть звуковой гаммы столицы, ушел в прошлое.

    

     1993 г. (?)

Назад

 

На главную страницу